В декабре прошлого года, в Париже, у Горбаневской дома. Крохотная квартирка, обязательный обед, кислые щи.
— Очень вкусно! — говорю.
— У меня есть секрет, — сообщает Горбаневская. — Я во все супы кладу сельдерей. Я хочу, чтобы на моей могиле было написано: «Она умела готовить супчики». И, через час:
— Так! Чашек чистых нет, мыть неохота, кофе будем пить в кафе!
— Да нам уже пора…
— Ну как хотите. А я пойду!
Последний кадр в памяти: маленькая Горбаневская с рюкзачком за плечами, у дверей дома. Она была счастливым человеком, наверное. Она знала несколько простых правил и следовала им. Сельдерея в супе это касалось в последнюю очередь. Спасшая, вместе с горсткой своих товарищей, честь народа, который не понимал, что происходит, — она продолжала жить так, как будто тот выход на площадь был, как выход в кафе. Никакой значительности. Ноль пафоса.
— А я пойду!
Даже словно оправдывалась, микшируя разговоры о своей легендарной отваге:
— Дура была бесстрашная…
Известная суховатость Горбаневской в общении была пленкой, оберегавшей нас от температуры ее души, от ее непроходящего стыда за страну, свинцовые мерзости которой она ощущала как свою личную вину. «Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом…»
Я не знаю, что будет написано на ее могиле, но думаю: достаточно имени и дат жизни. «Наталья Горбаневская» — это не нуждается в дефинициях с 25 августа 1968 года. Вечная память.