Помню, всего два года назад я любил порассуждать о том, как удивительно изменился немецкий народ, который не только гордился, но и кичился своей сложной культурой, утонченной литературой, передовой философией и гуманистической традицией. Как же он смог за два десятка лет превратиться из цивилизованного общества в толпу, а затем в стаю, готовую разучиться думать и с готовностью поверить в лукавство своего лидера? Почему добропорядочные граждане готовы оскотиниться, зачем им нужно сдавать соседей в концлагеря и легко возить своих детей в опустевших детских колясках из Биркенау?
Моя собственная страна тоже пережила тоталитаризм и репрессии. В сталинском Союзе, однако, действовал совершенно иной механизм: массовость и непредсказуемость репрессий внушали людям животный ужас, и они теряли способность здраво рассуждать. Год назад мне показали, как это может происходить. Народ, который на протяжении двадцати лет жил свободно и впервые за всю свою историю мог выражать свои мысли, за считанные месяцы скатился не просто в советские времена, а даже глубже, в какое-то Средневековье.
Что оказалось необходимым для этого? Превратить телевидение из средства информации в средство пропаганды. Это было сделано одновременно грубо и мастерски. Йозеф Геббельс мечтал бы иметь такое средство, как современное российское ТВ. То, что Геббельсу потребовалось десятилетие, у нас провернули за год. Народ оказался готов поверить, что нас окружают враги, что хотят раздробить и оккупировать нашу страну, высосать ресурсы и над Кремлем поднять звездно-полосатый флаг.
Почему мы поверили в такую очевидную ложь? Мы не проиграли Холодную войну, нас не оккупировали, не обязали платить репарации, и никто не отобрал у нас Калининград. Откуда взялось это ощущение национального унижения, которое раздули телеканалы? Оказывается, империя, собранная на протяжении трехсот лет, разваливается. Ни одному народу прощание с империей не дается легко. Вся система ценностей, в которой нас воспитывали, оказалась ошибочной.
Но главное – у людей в новой России не было чувства избранности, уникальности, величия. Русский человек никогда не был по-настоящему свободен, и никогда государство не позволяло ему ощутить уважение к себе. Во все времена это уважение заменялось гордостью за свою страну, основанной на пропаганде. В последние годы страна не давала новых поводов для гордости, только для презрения и сомнений. Именно поэтому каждый год с большим размахом празднуется День победы, 9 мая. Не случилось в новейшей истории России более значимой победы, чем победа СССР над гитлеровской Германией, а миф о борьбе с фашизмом стал главным объединяющим фактором для многонационального населения нашей страны.
И все же, неужели этого достаточно, чтобы девять из десяти сограждан поверили, что миллион человек на киевском Майдане получал зарплату от Госдепа США? Они поверили и в то, что к власти в Киеве пришли настоящие фашисты, и в пропагандистские сюжеты о распятых на площадях восточноукраинских городов детях. Даже образованные друзья в это верят! Запугиваю их: никто не нуждается в Севастополе! Россию вторглась в Донбасс, и сказать это вслух – значит стать предателем. Нет, это украинские фашисты ведут карательную операцию против донбасских ополченцев.
Вот почему понадобилась мифология Великой Отечественной войны. Я думал, что это просто нафталиненная чушь, а оказалось – полезные наработки. И, кажется, не станет лучше. Убили Немцова, и телевизор на время поостыл, отдал уважение покойному. Но в интернете возмущенные граждане кричат: «Собаке – собачья смерть!» А те десять процентов, которые изначально видели за всей этой кампанией прагматичный расчет, теперь боятся. Говорят, что не боятся, выходят на март в центре Москвы, но внутри все равно страшатся. Если Немцова могли убить, то могут и любого другого.
Теперь, после Крыма, Донбасса и Немцова, возможно все. И лагеря, и репрессии, и все то, что происходит с людьми. Не только немцы на это способны, но и мы, похоже. Не хочется в это верить. Хотелось бы сказать себе: это просто паника, паранойя. Но, как и в Германии, наверняка были свои десять процентов, которые не хотели верить, что это возможно. Оказалось, возможно, и сейчас, кажется, возможно все.